Невский проспект Санкт-Петербурга. Гравюра Я. Васильева по рисунку М. Махаева, 1753 г. |
В
одном образованном семействе сидели за чаем друзья и говорили о литературе — о
вымысле, о фабуле. Сожалели, отчего все это у нас беднеет и бледнеет. Я
припомнил и рассказал одно характерное замечание покойного Писемского, который
говорил, будто усматриваемое литературное оскудение прежде всего связано с
размножением железных дорог, которые очень полезны торговле, но для
художественной литературы вредны.
Один
гость на это заметил, что Писемский оригинален, но неправ, и привел в пример
Диккенса, который писал в стране, где очень быстро ездят, однако же видел и
наблюдал много, и фабулы его рассказов не страдают скудостию содержания.
—
Исключение составляют разве только одни его святочные рассказы. И они, конечно,
прекрасны, но в них есть однообразие; однако в этом винить автора нельзя,
потому что это такой род литературы, в котором писатель чувствует себя
невольником слишком тесной и правильно ограниченной формы. А через это в
святочных рассказах и замечается большая деланность и однообразие.
—
Ну, я не совсем с вами согласен, — отвечал третий гость, почтенный человек,
который часто умел сказать слово кстати. Потому нам всем и захотелось его
слушать.
—
Я думаю, — продолжал он, — что и святочный рассказ, находясь во всех его
рамках, все-таки может видоизменяться и представлять любопытное разнообразие,
отражая в себе и свое время и нравы.
—
Но чем же вы можете доказать ваше мнение? Чтобы оно было убедительно, надо,
чтобы вы нам показали такое событие из современной жизни русского общества, где
отразился бы и век и современный человек, и между тем все бы это отвечало форме
и программе святочного рассказа, то есть было бы и слегка фантастично, и
искореняло бы какой-нибудь предрассудок, и имело бы не грустное, а веселое
окончание.
—
А что же? — я могу вам представить такой рассказ, если хотите.
—
Сделайте одолжение! Но только помните, что он должен быть истинное
происшествие!
—
О, будьте уверены, — я расскажу вам происшествие самое истиннейшее, и притом о
лицах мне очень дорогих и близких.
*
* *
Назад
тому три года брат приехал ко мне на святки из провинции, где он тогда служил,
и точно его какая муха укусила — приступил ко мне и к моей жене с неотступною
просьбою: «Жените меня».
Мы
сначала думали, что он шутит, но он серьезно и не с коротким пристает: «Жените,
сделайте милость! Спасите меня от невыносимой скуки одиночества! Опостылела
холостая жизнь, надоели сплетни и вздоры провинции, — хочу иметь свой очаг,
хочу сидеть вечером с дорогою женою у своей лампы. Жените!».
—
Ну да постой же, — говорим, — все это прекрасно и пусть будет по-твоему, —
Господь тебя благослови, — женись, но ведь надобно же время, надо иметь в виду
хорошую девушку, которая бы пришлась тебе по сердцу и чтобы ты тоже нашел у нее
к себе расположение. На все это надо время.
А
он отвечает:
—
Что же — времени довольно: две недели святок венчаться нельзя, — вы меня в это
время сосватайте, а на Крещенье вечерком мы обвенчаемся и уедем.
—
Э, — говорю, — да ты, любезный мой, должно быть немножко с ума сошел от скуки.
(Слова «психопат» тогда еще не было у нас в употреблении.) Мне, — говорю, — с
тобой дурачиться некогда, я сейчас в суд на службу иду, а ты вот тут оставайся
с моей женою и фантазируй.
Думал,
что все это, разумеется, пустяки или, по крайней мере, что это затея очень
далекая от исполнения, а между тем возвращаюсь к обеду домой и вижу, что у них
уже дело созрело.
Жена
говорит мне:
—
У нас была Машенька Васильева, просила меня съездить с нею выбрать ей платье, и
пока я одевалась, они (то есть брат мой и эта девица) посидели за чаем, и брат
говорит: «Вот прекрасная девушка! Что там еще много выбирать — жените меня на
ней!».
Я
отвечаю жене:
—
Теперь я вижу, что брат в самом деле одурел.
—
Нет, позволь, — отвечает жена, — отчего же это непременно «одурел»? Зачем же
отрицать то, что ты сам всегда уважал?
—
Что это такое я уважал?
—
Безотчетные симпатии, влечения сердца.
—
Ну, — говорю, — матушка, меня на это не подденешь. Все это хорошо вовремя и
кстати, хорошо, когда эти влечения вытекают из чего-нибудь ясно сознанного, из
признания видимых превосходств души и сердца, а это — что такое... в одну
минуту увидел и готов обрешетиться на всю жизнь.
—
Да, а ты что же имеешь против Машеньки? — она именно такая и есть, как ты
говоришь, — девушка ясного ума, благородного характера и прекрасного и верного
сердца. Притом и он ей очень понравился.
—
Как! — воскликнул я, — так это ты уж и с ее стороны успела заручиться
признанием?
—
Признание, — отвечает, — не признание, а разве это не видно? Любовь ведь — это
по нашему женскому ведомству, — мы ее замечаем и видим в самом зародыше.
—
Вы, — говорю, — все очень противные свахи: вам бы только кого-нибудь женить, а
там что из этого выйдет — это до вас не касается. Побойся последствий твоего
легкомыслия.
—
А я ничего, — говорит, — не боюсь, потому что я их обоих знаю, и знаю, что брат
твой — прекрасный человек и Маша — премилая девушка, и они как дали слово
заботиться о счастье друг друга, так это и исполнят.
—
Как! — закричал я, себя не помня, — они уже и слово друг другу дали?
—
Да, — отвечает жена, — это было пока иносказательно, но понятно. Их вкусы и
стремления сходятся, и я вечером поеду с твоим братом к ним, — он, наверно,
понравится старикам, и потом...
—
Что же, что потом?
—
Потом — пускай как знают; ты только не мешайся.
—
Хорошо, — говорю, — хорошо, — очень рад в подобную глупость не мешаться.
—
Глупости никакой не будет.
—
Прекрасно.
—
А будет все очень хорошо: они будут счастливы!
—
Очень рад! Только не мешает, — говорю, — моему братцу и тебе знать и помнить,
что отец Машеньки всем известный богатый сквалыжник.
—
Что же из этого? Я этого, к сожалению, и не могу оспаривать, но это нимало не
мешает Машеньке быть прекрасною девушкой, из которой выйдет прекрасная жена.
Ты, верно, забыл то, над чем мы с тобою не раз останавливались: вспомни, что у
Тургенева — все его лучшие женщины, как на подбор, имели очень непочтенных
родителей.
—
Я совсем не о том говорю. Машенька действительно превосходная девушка, а отец
ее, выдавая замуж двух старших ее сестер, обоих зятьев обманул и ничего не дал,
— и Маше ничего не даст.
—
Почем это знать? Он ее больше всех любит.
—
Ну, матушка, держи карман шире: знаем мы, что такое их «особенная» любовь к
девушке, которая на выходе. Всех обманет! Да ему и не обмануть нельзя — он на
том стоит, и состоянию-то своему, говорят, тем начало положил, что деньги в
большой рост под залоги давал. У такого-то человека вы захотели любви и
великодушия доискаться. А я вам то скажу, что первые его два зятя оба сами
пройды, и если он их надул и они теперь все во вражде с ним, то уж моего
братца, который с детства страдал самою утрированною деликатностию, он и
подавно оставит на бобах.
—
То есть как это, — говорит, — на бобах?
—
Ну, матушка, это ты дурачишься.
—
Нет, не дурачусь.
—
Да разве ты не знаешь, что такое значит «оставить на бобах»? Ничего не даст
Машеньке, — вот и вся недолгa.
—
Ах, вот это-то!
—
Ну, конечно.
—
Конечно, конечно! Это быть может, но только я, — говорит, — никогда не думала,
что по-твоему — получить путную жену, хотя бы и без приданого, — это называется
«остаться на бобах».
Знаете
милую женскую привычку и логику: сейчас — в чужой огород, а вам по соседству
шпильку в бок...
—
Я говорю вовсе не о себе...
—
Нет, отчего же?..
—
Ну, это странно, ma chere! (моя дорогая (франц.)
—
Да отчего же странно?
—
Оттого странно, что я этого на свой счет не говорил.
—
Ну, думал.
—
Нет — совсем и не думал.
—
Ну, воображал.
—
Да нет же, черт возьми, ничего я не воображал!
—
Да чего же ты кричишь?!
—
Я не кричу.
—
И «черти»... «черт»... Что это такое?
—
Да потому, что ты меня из терпения выводишь.
—
Ну вот то-то и есть! А если бы я была богата и принесла с собою тебе
приданое...
—
Э-ге-ге!..
Этого
уже я не выдержал и, по выражению покойного поэта Толстого, «начав — как бог,
окончил — как свинья». Я принял обиженный вид, — потому, что и в самом деле
чувствовал себя несправедливо обиженным, — и, покачав головою, повернулся и
пошел к себе в кабинет. Но, затворяя за собою дверь, почувствовал неодолимую
жажду отмщения — снова отворил дверь и сказал:
—
Это свинство!
А
она отвечает:
—
Mersi, мой милый муж.
*
* *
Что
за сцена! И не забудьте — это после четырех лет самой счастливой и ничем ни на
минуту не возмущенной супружеской жизни!.. Досадно, обидно — и непереносно! Что
за вздор такой! И из-за чего!.. Все это набаламутил брат. И что мне такое, что
я так кипячусь и волнуюсь! Ведь он в самом деле взрослый, и не вправе ли он сам
обсудить, какая особа ему нравится и на ком ему жениться?.. Господи — в этом
сыну родному нынче не укажешь, а то, чтобы еще брат брата должен был
слушаться... Да и по какому, наконец, праву?.. И могу ли я, в самом деле, быть
таким провидцем, чтобы утвердительно предсказывать, какое сватовство чем
кончится?..
Машенька
действительно превосходная девушка, а моя жена разве не прелестная женщина?..
Да и меня, слава Богу, никто негодяем не называл, а между тем вот мы с нею,
после четырех лет счастливой, ни на минуту ничем не смущенной жизни, теперь
разбранились, как портной с портнихой... И все из-за пустяков, из-за чужой
шутовской прихоти...
Мне
стало ужасно совестно перед собою и ужасно ее жалко, потому что я ее слова уже
считал ни во что, а за все винил себя, и в таком грустном и недовольном
настроении уснул у себя в кабинете на диване, закутавшись в мягкий ватный
халат, выстеганный мне собственными руками моей милой жены...
—
Прости меня, мой ангел, что ты меня, наконец, вывела из терпения. Я вперед не
буду.
И
мне, признаться, до того захотелось поскорее идти с этой просьбой, что я
проснулся, встал и вышел из кабинета.
Смотрю
— в доме везде темно и тихо.
Спрашиваю
горничную:
—
Где же барыня?
—
А они, — отвечает, — уехали с вашим братцем к Марьи Николаевны отцу. Я вам
сейчас чай приготовлю.
«Какова!
— думаю, — значит, она своего упорства не оставляет, — она таки хочет женить
брата на Машеньке... Ну пусть их делают, как знают, и пусть их Машенькин отец
надует, как он надул своих старших зятьев. Да даже еще и более, потому что те
сами жохи, а мой брат — воплощенная честность и деликатность. Тем лучше, —
пусть он их надует — и брата и мою жену. Пусть она обожжется на первом уроке, как
людей сватать!».
Я
получил из рук горничной стакан чаю и уселся читать дело, которое завтра
начиналось у нас в суде и представляло для меня немало трудностей. Занятие это
увлекло меня далеко за полночь, а жена моя с братом возвратились в два часа и
оба превеселые.
Жена
говорит мне:
—
Не хочешь ли холодного ростбифа и стакан воды с вином? а мы у Васильевых
ужинали.
—
Нет, — говорю, — покорно благодарю.
—
Николай Иванович расщедрился и отлично нас покормил.
—
Вот как!
—
Да — мы превесело провели время и шампанское пили.
—
Счастливцы! — говорю, а сам думаю: «Значит, эта бестия, Николай Иванович, сразу
раскусил, что за теленок мой брат, и дал ему пойла недаром.
Теперь
он его будет ласкать, пока там жениховский рученец (срок) кончится, а потом —
быть бычку на обрывочку».
А
чувства мои против жены снова озлобились, и я не стал просить у нее прощенья в
своей невинности. И даже если бы я был свободен и имел досуг вникать во все
перипетии затеянной ими любовной игры, то не удивительно было б, что я снова не
вытерпел бы — во что-нибудь вмешался, и мы дошли бы до какой-нибудь психозы;
но, по счастию, мне было некогда. Дело, о котором я вам говорил, заняло нас на
суде так, что мы с ним не чаяли освободиться и к празднику, а потому я домой
являлся только поесть да выспаться, а все дни и часть ночей проводил пред
алтарем Фемиды.
(Печатается
в сокращении).
Комментариев нет:
Отправить комментарий